hgr: (Default)
[personal profile] hgr
 завтра проповеди не будет. на Вел. пятницу я никогда не проповедую.

hgr: (Default)
[personal profile] hgr
 Благовещение совпало с концом света.

hgr: (Default)
[personal profile] hgr
 начало на 8:40 -- много объявлений перед Страстной))
\


hgr: (Default)
[personal profile] hgr

Соблазн теодицеи. Еще раньше «Кандида» Вольтер отозвался на землетрясение в Лиссабоне философской поэмой, вышедшей одновременно с брошюрой Малагриды, но, разумеется, с толкованием событий в противоположном смысле, — Poëme sur le désastre de Lisbonne, ou Examen de cet axiome: Tout est bien [«Поэма о бедствии Лиссабона, или Испытание такой аксиомы: Всё к лучшему <букв.: Всё хорошо>»; 1756; в прекрасном стихотворном переводе Ипполита Федоровича Богдановича (1743–1803) «Поэма на разрушение Лиссабона» (1763); «аксиома» там переведена как «всё полезно»; И. Ф. Богданович. Стихотворения и поэмы. Вступ. статья, подготовка текста и прим. И. З. Сермана. Л.: Советский писатель, 1957 (Библиотека поэта. Большая серия). С. 207–212]. Вольтер доказывал несостоятельность не только подхода Лейбница, выбранного в качестве главного оппонента, но и вообще представления о существовании благого божественного Промысла. В «Санкт-Петербургских вечерах» де Местр строит свою полемику против Вольтера на опровержении этой поэмы.

В поэме Вольтера, как указывает де Местр, главный вопрос — Pourquoi donc souffrons-nous sous un maître équitable? («Почему же тогда мы страдаем под властью справедливого господина?»; в пер. Богдановича: «Когда Творец так благ, почто же страждет тварь?»). En vain ce même Voltaire s’écriera («Тщетно тот же самый Вольтер воскликнет»), — продолжает де Местр (а мы будем цитировать поэму параллельно в оригинале, дословном переводе и переводе Богдановича):

Direz-vous, en voyant cet amas de victimes:

«Dieu s’est vengé, leur mort est le prix de leurs crimes?»

Quel crime, quelle faute ont commis ces enfants

Sur le sein maternel écrasés et sanglants?

Скажете ли, глядя на эту груду жертв:

«Бог отомстил, их смерть — цена их преступлений»?

Какое преступление, какую ошибку совершили эти дети,

Раздавленные и окровавленные на материнской груди?

Иль скажешь ты, смотря на трупы бедных сих,

Что Бог отмщает им за беззаконья их.

Сии безгрешные младенцы чем виновны,

В объятьях матерьних лия потоки кровны!

Mauvais raisonnement! Défaut d’attention et d’analyse. <…> Lorsque Dieu punit une société quelconque pour les crimes qu’elle a commis, il fait justice comme nous la faisons nous-mêmes dans ces sortes de cas, sans que personne s’avise de s’en plaindre («Дурное рассуждение! Недостаток внимания и анализа! <…> Когда Бог наказывает некое общество за преступления, которые оно совершило, он осуществляет правосудие так же, как мы сами его осуществляем в случаях того же рода, причем, тогда никто не дерзает на это жаловаться»). Так, например, бывает, когда какой-нибудь город восстает против своего государя — убивает его представителей, закрывает свои врата и обороняется против посланных войск. Но когда такой город бывает взят и разрушен и лишен всех привилегий, «никто не станет осуждать такой суд под предлогом невиновных, заключенных в городе» (personne ne blâmera ce jugement sous le prétexte des innocents renfermés dans la ville). — Сегодня в таких случаях говорят о различении вины и ответственности: в городе были невиновные, но они несут коллективную ответственность; в отличие от вины, ответственность может быть коллективной.

Но если страдают невиновные, то где же божественная справедливость? — В IV собеседовании «Санкт-Петербургских вечеров» де Местр дает два ответа, в число которых не попадает его самый знаменитый ответ, данный в «Рассуждениях о Франции» (1797), — теория de la réversibilité («заместимости» — даже недобровольных страданий невинных в пользу виновных, основанное на представлении о единстве человеческого рода). В «Вечерах» де Местр еще коснется этой теории (в собеседованиях VIII и Х), но все же, в отличие от своего более раннего произведения, без эксплицитного утверждения о спасительном смысле недобровольных страданий невиновных (см. подробно ПССиП, т. 8, с. 365–366, где мы присоединяемся к выводу о том, что де Местр продолжал размышлять над этой проблемой всю жизнь, но так и не пришел к окончательному для себя решению).

В IV собеседовании де Местр не входит в область того, что для него было предположительным, а остается в пределах точно установленного: Ne traitons jamais deux questions à la fois. La ville a été punie à cause de son crime, et sans crime elle n’aurait pas suffert. Voilà une proposition vraie et indépendante de toute autre. Me demandez-vous ensuite pourquoi les innocents ont été enveloppés dans la même peine? C’est une autre question à laquelle je ne suis nullement obligé de répondre. Je pourrais avouer que je n’y comprends rien, sans altérer l’évidence de la première proposition. Je puis aussi répondre que le souverain est dans l’impossibilité de se conduire autrement, et je ne manquerais pas de bonnes raisons pour l’établir (de Maistre. Œuvres, t. 4, pp. 224–225; пер.: «Никогда не следует разбирать два вопроса одновременно. Город наказан по причине своего преступления, и без преступления он бы не пострадал. Вот утверждение истинное и независимое ни от какого другого. Затем вы меня спрашиваете, почему невиновные были подвергнуты такому же наказанию? Это уже другой вопрос, на который я совершенно не обязан отвечать. Я мог бы признаться без ущерба для очевидности первого утверждения, что ничего тут не понимаю. Я также могу ответить, что суверен находится в невозможности повести себя иначе, и у меня не было бы недостатка в серьезных соображениях, чтобы это подтвердить»). — Второе решение де Местра очевидно отсылает к учению Лейбница о «моральной необходимости» для Бога (состоящей в том, чтобы всегда выбирать лучшее из возможного), и симпатии к которому ощущаются у де Местра на всем протяжении IV собеседования. Но не менее очевидно, что де Местр до какой-то степени представлял и слабые стороны такого решения (иначе бы он не занимался поисками своего собственного), а поэтому в качестве первого и главного варианта ответа на вопрос о страдании невинных он отвечает «Не знаю»: да, я могу на этот счет привести некоторые догадки, чужие и свои, но все-таки достоверно не знаю.

Трудность вопроса не отменяет ложности подхода Вольтера: Voulez-vous entendre un autre sophisme sur le même sujet? C’est encore Voltaire qui vous l’offrira; et toujours dans le même ouvrage («Не хотите ли выслушать еще один софизм на ту же тему? Нам его предложит все тот же Вольтер и все в том же произведении»):

 

Lisbonne, qui n’est plus, eut-elle plus de vices

Que Londres, que Paris, plongés dans les délices:

Lisbonne est abîmée, et l’on danse à Paris.

Было ли больше пороков у Лиссабона, которого больше нет,

Нежели у Лондона, у Парижа, утопающих в наслаждениях:

Лиссабон провалился, а в Париже танцуют.

Отменно ль согрешил сей град и принял суд?

Париж и Лондон цел, где в роскошах живут;

Здесь гибнет Лиссабон, а там пиры всегдашны.

 

Grand Dieu! cet homme voulait-il que le Tout-Puissant convertît le sol de toutes les grandes villes en places d’exécution? ou bien voulait-il que Dieu ne punît jamais, parce qu’il ne punit pas toujours, et partout, et dans le même moment? <…> Et qu’aurait-il dit ce téméraire si, dans le moment où il écrivait ces lignes insensées, au milieu de la ville plongée dans les délices, il eût pu voir tout-à-coup, dans un avenir si peu reculé, le comité de salut public, le tribunal révolutionnaire et les longues pages du Moniteur toutes rouges de sang humain? (ibid., p. 228; пер.: «Боже правый! Неужели этот человек хотел, чтобы Всемогущий обратил землю всех больших городов в место казни? Или, может быть, он хотел бы, чтобы Бог не наказывал никогда, коль скоро он не наказывает всегда и везде и немедленно? <…> И что бы сказал этот дерзкий, если бы в то самое мгновение, когда он писал эти безумные строки посреди города, утопающего в наслаждениях, он бы смог вдруг увидеть, в столь мало уже отдаленном будущем, комитет общественного спасения, революционный трибунал и страницы за страницами Монитора, совершенно красными от человеческой крови?»; имеется в виду Gazette natinale ou le Moniteur universelle, основанная в 1789 г. революционная газета, печатавшая приговоры судов).

На месте де Местра всякому было бы трудно удержаться, чтобы не ответить Вольтеру указанием на исполнение евангельского вси такожде погибнете (Лк. 13:5) после Лиссабона в Париже, — а после Парижа и даже после де Местра во всех местах, куда докатилась волна революции. Но нам важно обратить внимание на то, что для де Местра, как и для многих верующих людей, землетрясение и революция оказываются звеньями одной цепи наказаний Божиих.

В отличие от Лейбница, де Местр не настаивает ни на одном из решений «теодицеи», но сама идея придумать «теодицею» (оправдание Бога) его не отпускает. Слова Кастеля, сказанные по поводу теодицеи Лейбница, — les Philosophes veulent tout expliquer, prêts à rejetter tout ce qu’ils ne peuvent soumettre à leurs principes, à leurs systêmes, à leurs explications (Mémoires, p. 989; пер.: «Философы хотят всё объяснить, будучи готовы отбросить всё, что они не могут подчинить своим принципам, своим системам, своим объяснениям») — приложимы к де Местру лишь отчасти: он все-таки не был готов отбросить то, что не получалось объяснить. В то же время, он, как и Лейбниц, считал корректной саму постановку вопроса о возможности устранить противоречие между фактом наличия в мире зла и таким представлением о Боге, в котором его всемогущество сочетается с благостью.

Неизвестно, читал ли де Местр статью Кастеля о Лейбнице, но, вероятно, он и сам понимал Лейбница так же, и, следовательно, совместимость «моральной необходимости» Лейбница с настоящим пониманием божественной свободы могла ему казаться проблематичной.

Если философская и логическая критика Лейбница в статье Кастеля была основана на непонимании слишком сложных для французских католиков той поры его (и испанских иезутов) интеллектуальных построений, а это приводило к невольной подмене тезиса, то в собственно богословском аспекте именно Кастель защищал традиционную для христианства позицию, не допускающую самой постановки вопроса о теодицее. В богословии не всегда прав тот, у кого философская и логическая аргументация лучше, поскольку богословские истины логикой и философией поясняются (иногда удачно, иногда нет), а не доказываются.

Кастель приводит обе причины заведомой несостоятельности любой теодицеи. Одна состоит в том, что мы хотя и знаем о существовании в мире настоящего зла, которым является грех, и знаем, что это противоречит воле Божией, но всё же не можем понять, почему Бог попускает зло в том или ином конкретном случае: <…> il y a ici un mystere. Nous en sçavons assez pour constater l’existence d’une liberté divine & humaine, pour <…> répondre aux objections qu’on lui oppose. Mais de sçavoir en quoi consiste la nature, l’essence & le comment de la liberté, comment l’ame rompt elle-même son équilibre, se donne le mouvement, ce que c’est même que ce mouvement, voilà le mystere qu’il faut croire comme une infinité d’autres choses dont nous sommes forcés, dans la Physique même, de reconnoître l’existence, sans en pénétrer l’essence (ibid., p. 989; пер.: «<…> здесь есть тайна. Мы знаем о ней достаточно, чтобы утверждать существование божественной и человеческой свободы, чтобы <…> отвечать на возражения, которые против нее выставляют. Но знать, в чем состоит природа, сущность и как [т.е. механизм] свободы, как душа сама нарушает свое равновесие, придает себе движение, что такое самое это движение, — вот тайна, в которую нужно верить, как и в бесчисленное множество других вещей, даже в Физике, которых мы вынуждены признать существование, но не проникая в сущность»). Будучи физиком и математиком и следуя интеллектуальной моде XVIII века, Кастель поясняет свой богословский тезис на языке механики, но он выражает интуицию христианского богословия, существующую вне времени и моды.

Другая причина невозможности теодицеи — в невозможности автономно от Бога дать определение добра, чтобы затем можно было судить о его наличии или отсутствии в божественных действиях. Вот как Кастель в связи с этим отзывается о Лейбнице: Il ne veut pas que Dieu ait constitué par un decret arbitraire la nature du bien & du mal moral (ibid., p. 965; «Он не хочет допустить, что Бог установил произвольным постановлением природу морального добра и зла»). Это замечание интересно тем, что оно сделано задолго до «Основ метафизики нравственности» (Grundlegung zur Metaphysik der Sitten; 1785) и «Критики практического разума» (Critik der practischen Vernunft; 1788) Канта, где впервые в новейшее время была сформулирована система автономной этики. Кастель увидел, что сам вопрос о теодицее возникает не раньше, чем появляется интуиция автономной морали, противоречащая сколько-нибудь традиционным представлениям о христианской аскетике и богословии в самом корне.

Разумеется, Хомяков и славянофилы также не были поклонниками автономной этики. Если у Хомякова этика подменяла аскетику, то, тем не менее, его этика не была автономной (ср.: Лурье В. М. Догматические представления А. С. Хомякова // Славянофильство и современность: сб. ст. / Отв. ред.: Б. Ф. Егоров, В. А. Котельников, Ю. В. Стенник. СПб.: Наука, 1994. С. 164–167). Однако, его незаинтересованность в теодицее происходила из другого источника — шеллингианского (и, в итоге, бёмианского) представления о зле (грехе) как изначально и необходимым образом присущем творению (см. ПССиП, т. 9, с. 703–704, и выше, с. ввв). Здесь уже шла речь не об ограничении всемогущества Божия, а об имплицитном богословском дуализме.
hgr: (Default)
[personal profile] hgr
 

Оптимизм: как Лейбница превратили в Панглоса. Говоря выше об учении испанских иезуитов и Лейбница о «среднем знании» и «моральной необходимости» (с. ввв), мы упомянули о том, что смысл этих учений оказался прочно забыт, и в ХХ веке его пришлось переоткрывать. Прочность забвения была обеспечена тем, что за старыми терминами закрепилось новое и высокоавторитетное толкование. Тем французским католикам начала XVIII века (не только иезуитам), которые видели свою задачу в противодействии янсенизму, янсенизм и даже «спинозизм» (на языке эпохи — безбожие) виделись в приложении к Богу и к свободной воле человека чего бы то ни было, похожего на необходимость. Новая идеология была впервые сформулирована в трудах Фенелона последнего десятилетия его жизни (1705–1715) и оказалась сразу же подхвачена французскими иезуитами, которые, в отличие от испанских, никогда не были молинистами и знали это учение только поверхностно [о них см. особ., но без истории богословия: Catherine M. Northeast. The Parisian Jesuits and the Enlightment 1700–1762. Oxford: Voltaire Foundation, 1991 (Studies on Voltaire and the Eighteenth Century; 288)]. По выражению Свена Кнебеля (см. подробно: Knebel, Wille, S. 249–258 et passim), Лейбниц был «принесен в жертву» этому новому курсу: его учение о моральной необходимости было представлено неправильным, а учение молинистов — якобы, во всем, кроме главных терминов, от него отличным. Согласно этой переписанной истории, «среднее знание» молинистов было простой логической абстракцией, не имеющей никакого онтологического смысла (как в позднейших деонтических модальных логиках — логиках норм, которые могут как соблюдаться, так и нарушаться). Онтологический смысл перестал признаваться и за «средним знанием» у Лейбница, но, в случае Лейбница, понятие «моральной необходимости» трактовалось как эквивалентное физической необходимости, и это вело к отрицанию свободы воли не только человека, но даже Бога.

Эти процессы обозначились еще при жизни Лейбница, хотя его дружба с иезуитами не прерывалась. Только в 1737 г., через двадцать лет после его смерти, французские иезуиты — сохраняя к нему лично очень большое уважение — провозгласили несовместимость молинизма с учением Лейбница, для обозначения которого было придумано новое слово: «оптимизм». Трактовка молинизма как лишенной онтологического содержания деонтической логики, а не метафизического учения, к тому времени устоялась, и оставалось дать только подробный и столь же ошибочный разбор учения Лейбница.

Слово «оптимизм» обрело гражданство во всех языках после повести Вольтера («Кандид, или Оптимизм»), но придумано оно было иезуитом Луи-Бертраном Кастелем (Louis-Bertrand Castel; 1688–1757) — долгое время одним из главных авторов Journal de Trévoux (1720–1745) и выдающимся ученым и механиком, а также философом. [Наиболее подробно о нем и его трудах см. диссертацию: Jean-Olivier Richard. The Art of Making Rain and Fair Wheather: The Life and World System of Louis-Bertrand Castel, SJ (1688–1757). A dissertation submitted to the Johns Hopkins University. Baltimore, 2015; пионерская, но до сих пор актуальная работа: Donald S. Schier. Louis-Bertrand Castel, anti-Newtonian Scientist. Cedar Rapids, Iowa: The Torch Press, 1941]. В 1737 г., по случаю выхода второго издания «Теодицеи» Лейбница (1734), он опубликовал длинную статью-рецензию (Mémoires pour l’Histoire des Sciences & des beaux Arts. 1737. Janvier, pp. 5–36; Fevrier, pp. 197–241; Mars, pp. 444–471; Juin, pp. 953–991), которая произвела большое впечатление на современников (см. особ.: Luca Fonnescu. Der Optimismus und seine Kritiker im Zeitalter der Aufklärung // Studia Leibnitiana. 1994. Bd. 26. H. 2. S. 131–162). С точки зрения Кастеля, Лейбниц, не желая того, фактически договорился до кальвинизма и даже «спинозизма» (читай, «безбожия»).

Проект Лейбница примирить в своем учении всех христиан — католиков и протестантов, янсенистов и иезуитов — Кастель оценивает как digne de l’élevation de son génie, digne même de la droiture ou de la bonté naturelle de son cœur (ibid., p. 199; пер.: «достойный возвышенности его гения, достойный также и праводушия и прородной доброты его сердца»). Лейбниц, по Кастелю, ошибался умом, склонным всюду выстраивать систему, но не сердцем: Ne taxons point les personnes, & n’attribuons point à leur cœur ce qui n’étoit souvent qu’un préjugé de leur esprit. On ne prévoit pas toûjours toutes les conséquences, de tout ce qu’on pense avec le plus de réflexion (ibid., p. 208; пер.: «Никогда не будем осуждать личности и никогда не будем относить к их сердцу то, что, зачастую, было только лишь предрассудком их ума. Не всегда люди предвидят все следствия из всего, что они думают с самым тщательным рассуждением»). Тем не менее, «предрассудки ума» даже дорогих нам людей подлежат критике.

Кастель развивает подход Фенелона применительно к «Теодицее» Лейбница, оговаривая ее отличие от молинизма (см. особ.: ibid., pp. 466–468). Оливье Гишар показал, что Вольтер читал, как минимум, вторую часть статьи Кастеля, где он и сам однажды был слегка задет как un V… «некий В…», и где как раз и возник «оптимизм» (ibid., p. 221; Guichard. Voltaire, рр. 394–396 et passim).

Согласно Кастелю, Лейбниц объясняет всё происходящее на основании одного принципа: En termes de l’art, il l’appelle la raison du meilleur ou plus savamment encore, & Théologiquement autant que Géométriquement, le système de l’Optimum, ou l’Optimisme (Mémoires, p. 207; пер.: «В техническом отношении, он [Лейбниц] называет его основанием к выбору наилучшего или, еще более по-научному, а также теологически, равно как и геометрически [т.е. формально-логически], системой Оптимума [optimum — лат. «наилучшее»], или Оптимизмом»). «Оптимизм» Кастель привнес от себя.

Кастель доказывает абсурдность предположения о возможных мирах, понимая под абсурдностью противоречия, которые оно влечет (см. особ.: ibid., p. 212). Он уже не знает, что Лейбниц (как и молинисты) избегал противоречия за счет того, что приписывал «чистым возможностям» (purs possibles) некоторый особый онтологический (метафизический) статус, средний между существованием и несуществованием в привычном смысле этих слов. Напомним, что возможны только две альтернативы тому, чтобы признать абсурдность неустранимого для данной системы противоречия: либо усложнить онтологию системы, чтобы разнести ее сталкивающиеся в противоречии элементы по разным модальным «этажам», таким образом все-таки устраняя противоречие, либо признать, что для нашей системы правильна такая логика, которая подразумевает противоречия. Первый способ был выбран в западном учении о свободе воли (молинисты, Лейбниц), а второй — в восточном (особенно у Максима Исповедника). Очевидно, Кастелю и подавляющему большинству мыслителей XVIII века не подошли бы оба альтернативные решения, будь они им известны. Не признавая за «чистыми возможностями» никакого реального существования, мы, вместе с Кастелем (и основоположником этого критического подхода — Фенелоном), оказываемся вынужденными допустить в Промысле Божием противоречие самому себе, что абсурдно, а сами возможные миры Лейбница понять как маскировку детерминизма вполне в духе Спинозы: коль скоро реально существует только один актуальный мир, то «моральная необходимость» для Бога ничем не отличается от физической. В отличие от Максима Исповедника, все участники этих западных дискуссий представляли свободу не иначе как свободу выбора (liberum arbitrium), в духе Аристотеля и Августина. Логический аппарат, способный объяснить различие между невозможностью совершить греховный поступок для закованного в цепи преступника (лишенного свободы) и невозможностью согрешить для Бога (имеющего абсолютную полноту свободы), требовал допущения противоречий; он был разработан в восточной патристике, но так и не был усвоен на западе (ср.: Lourié. A Freedom Beyond Conflict).

Статья Кастеля с разбором «Теодицеи» выразила общее мнение французских иезуитов и составила гордость журнала. Бертье в своем некрологе Кастелю вспоминает ее через двадцать лет после публикации. Его личные отношения с Кастелем не сложились настолько, что Кастель ушел из журнала почти сразу после вступления Бертье в должность редактора (Pappas. Berthier’s Journal, p. 24–26), и в некрологе Бертье позволяет себе критические замечания в адрес покойного, несмотря на искреннее уважение к его талантам и благодарность за заслуги перед журналом. В качестве примера особенно удачного журнального выступления Кастеля Бертье называет статью о «Теодицее»: Tout y est noblement pensé, finement écrit, agréablement modifié, interpreté, critiqué ([G. F. Berthier.] Éloge historique du P. Castel // Mémoires pour l’histoire des sciences et beaux-arts. 1757. Avril. Vol. 2. P. 1100–1118, p. 1104; пер.: «Там во всем проявились благородство мысли, изящество стиля, приятность изложения, умеренность, проницательность, критичность»).

Именно ошибочно понятый Кастелем Лейбниц превратился в Панглоса. Когда Панглос формулирует наиболее прямо то учение, за которое его повесят (гл. 5), он говорит нечто несовместимое с аутентичным учением Лейбница, но точно соответствующее привычной после Кастеля и Вольтера интерпретации этого учения: la chûte de l’homme & la malédiction entraient nécessairement dans le meilleur des mondes possibles (Voltaire. Candide, p. 103; пер.: «падение человека и проклятие вошли необходимым образом в лучший из возможных миров»). Подлинный Лейбниц, как и иезуиты-молинисты, считал, что это произошло контингентно, а не по необходимости, и в переписке с Арно придумал для этого образ «нечеткого Адама» (un Adam vague; см. выше, с. ввв). Но у Панглоса «лучший из возможных миров» является абсолютно детерминированным, а рассуждения Панглоса о сохранении в нем свободы воли и на самом деле не должны вызывать никакого доверия.

Page generated Apr. 10th, 2026 03:20 pm
Powered by Dreamwidth Studios